ЖЗЛ
«Секретные материалы 20 века» №1(517), 2019
Как нам прочесть Солженицына
Дометий Завольский
публицист
Москва
2531
Без особой помпы миновал в декабре прошедшего года юбилей Александра Исаевича Солженицына. Больше всего вспоминали о нобелевском лауреате, одном из самых значительных представителей русской и мировой литературы прошлого века, его противники, обвинявшие его во всех смертных грехах. И до сих пор хор хулителей весьма громок, а голоса тех, кто защищает писателя, слышны гораздо хуже. Но главное, что за всеми этими словесными столкновениями подлинный образ Солженицыны стирается в исторической памяти. Допустить этого нельзя. Метеор советской литературы В начале 60-х, после публикации в «Новом мире» рассказа «Один день Ивана Денисовича», рязанский учитель физики и астрономии, бывший заключенный «по 58-й» Александр Солженицын стал советской литературной и – шире – общественной сенсацией. Понятно было, что публикацию рассказа о колхознике-красноармейце, из немецкого котла попавшем в советский лагерь, санкционировали с самого верха в порядке второго круга мероприятий по «разоблачению культа личности». 31 октября 1961 года «решением ХХII съезда КПСС» тело Сталина было вынесено из Мавзолея и похоронено позади него. 10 ноября город Сталинград переименовали в Волгоград. В первом номере «Нового мира» за 1963 года вышли два новых рассказа Солженицына. Коллизия одного из них тоже связана с названиями города на Волге. Герой его, военный железнодорожник, остается наедине с вопросом: правильно ли поступил, сообщив «по линии органов» о симпатичном ему пассажире, запамятовавшем, как раньше назывался Сталинград. Если это шпион – там разберутся. Но что, если он тот, кем назвался, – вправду артист, потерявший документы, догоняющий своих, а органы не разберутся? Курьезным образом пришлось при публикации переименовать и сам рассказ: «Случай на станции Кочетовка» превратился в «Случай на станции Кречетовка», чтобы не задевать главного редактора журнала «Октябрь» сталиниста Всеволода Кочетова. Но Кочетова Солженицын «протаскивать» не собирался, как и не придумывал коллизию со Сталинградом-Царицыным на злобу дня. Он рассказал реальную историю о сомнениях своего попутчика? Другой рассказ был тоже переименован Александром Твардовским, главредом «Нового мира». Солженицын озаглавил рассказ пословицей – «Не стоит село без праведника». Любовь к пословицам, к трудам Владимира Даля и других собирателей русского слова Солженицын пронесет через всю жизнь и сам составит «Расширительный словарь», будет выдвигать на Нобелевскую премию Владимира Набокова, объясняя: да, у Набокова со мною мало общего – но какой у него русский язык! Твардовский назвал рассказ «Матренин двор» и действие перенес из 1956 года в 1953-й – больно горькой была история жизни и смерти пожилой колхозницы Матрены, у которой квартировал ссыльный автор. Новой датой повествование словно чуть оправдывалось: уж больше не может быть в СССР такой удручающей бедности и круглого несчастья. «Матренин двор» если не открыл, то раздвинул дорогу «деревенской» прозе: нужно было рассказывать новую правду о русской деревне (многие смекали – о ее гибели), и можно было оправдываться тем, что поведанное все же не так сурово, как у Солженицына. Этими произведениями, прозвучавшими резко и вовремя, Солженицын уже мог бы войти в историю русской литературы. Дальнейшей работе в качестве не самого удобного, многим досадившего, но все же дозволенного писателя тоже нашлось бы место. Можно было бы писать об «отдельных недостатках» советской жизни. Можно было пробить в печать прекрасные лирические миниатюры-«крохотки»: Твардовский не понял их, и за машинописную копию без спроса ухватился эмигрантский журнал «Грани», но «ничего такого» там было. Имелся и выбор уйти в деревенскую тему, потихоньку бороться за то, что можно еще спасти, чему посвятил себя его рязанский товарищ Борис Можаев. «Один день Ивана Денисовича» был даже выдвинут «Новым миром» и Центральным государственным архивом литературы и искусства на Ленинскую премию 1964 года, пускай неуспешно. В «Новом мире» на 1965 год вроде бы утвержден к печати подцензурный вариант романа «В круге первом», по мнению писателя Елены Чудиновой – лучший солженицынский, где дипломат Володин не сообщает американцам о советском ядерном испытании (откуда ему об этом знать?), а пытается спасти от ареста знакомого. В московском Ленкоме была принята к постановке пьеса «Свеча на ветру», которую впоследствии невзлюбил сам автор. Солженицын передает Хрущеву рукопись романа «Раковый корпус» – историю своего почти чудесного излечения от смертельной болезни. Сам-то Солженицын верил, что случай его доподлинно чудесен: Бог спас его, заболевшего на исходе лагерного срока, чтобы нашлось кому рассказать о пережитом под следствием, в тюрьмах, в шарашках – лагерях для работников умственного труда, где пригодился чертежник и математик, и в казахстанском лагере, куда, подобно Глебу Нержину из «Круга первого», попав под гнев начальства, он был послан досиживать последние два с половиной года с реальным Иваном Денисовичем Шуховым – заключенным Щ-854, по номеру которого первоначально назывался дебютный рассказ. Письмами бывших заключенных, полученными после выхода «Одного дня», Солженицын дополняет собственные впечатления и разговоры все новых знакомых: так начинает складываться в рукописи документальная эпопея «Архипелаг ГУЛАГ», основанная на свидетельствах 257 отсидевших, не считая самого автора. Солженицын делал то, что пока было можно. Но конъюнктурщиком не был ни тогда, ни потом. В литературных мемуарах «Бодался теленок с дубом» он вспоминал, как со скрипом улаживал спор о поправках в «Иване Денисовиче» с новомирцами Твардовским и Лакшиным и доброжелателями из ЦК: «…Самое смешное для меня, ненавистника Сталина, – хоть один раз требовалось назвать Сталина как виновника бедствий. (И действительно – он ни разу никем не был в рассказе упомянут! Это не случайно, конечно, у меня вышло: мне виделся советский режим, а не Сталин один.) Я сделал эту уступку: помянул «батьку усатого» один раз…». Однако в октябре 1964 года грянул «тот самый» пленум ЦК КПСС, отправивший в отставку Хрущева, а 11 сентября 1965-го КГБ провел у Солженицына обыск, изъяв сокровенные рукописи. Советская государственная машина осознала, что Солженицын ей не нужен. Рассказы «Захар-Калита» (об упорном стороже-хранителе памятника на Куликовом поле) и «Как жаль» (миниатюра на тему репрессий) из советской печати были исторгнуты, затем изымают из библиотек его книги, вырывают страницы с рассказами в библиотечных журналах. На протяжении года советский писатель Солженицын исчез. Возник популярный на Западе русский писатель и диссидент Солженицын, в 1974 года высланный из СССР и силы свои посвящавший все больше всякой возможной общественной деятельности и задуманной в юности эпопее «Красное колесо» о пути России к революции с августа 1914-го. Не читали, но осуждаем Когда в 1958 года разразился скандал вокруг публикации на Западе романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго», анекдотом стала реплика с одного из бесчисленных собраний: «Не читал, но осуждаю!» В действительности выступавший произнес вполне разумные слова: «Я роман Пастернака не читаю, но осуждаю факт его опубликования за рубежом». Факт был и вправду некрасив: западные органы, подставляя поэта под удар, делали из него антисоветскую сенсацию. Другое дело – случай Солженицына. В последние годы едва ли не больше людей, чем в брежневское время, из кривотолков, распространяющихся главным образом в Интернете, уверовало, будто он писал и говорил что-то безнравственное и злонамеренное. И это помутнение понятно. К 10-летию со дня кончины и 100-летию со дня рождения вроде бы признанного классика русской литературы ХХ века, академика РАН Александра Солженицына, Россия подошла, так и не оправившись окончательно от обвала 90-х, не говоря уж о повадках, приобретенных после обвала 1917-го. Читающее общество, приученное к интернетным мемам, борзо подтверждает, что в массе недалеко ушло от взвешенной Солженицыным советской «образованщины», найденной им слишком легкой. Даже нынешние российские власти до сих пор не вполне определились, как им обустроить Россию. Это и вправду непросто после того, как их предшественники выполнили с точностью до наоборот едва ли не все посильные соображения («Как нам обустроить Россию», 1990), с надеждой присланные из американского штата Вермонт, где жил Солженицын в изгнании, оставаясь лицом без гражданства. Сегодняшние ненавистники Солженицына, убежденные, что «либералы», «монархисты» и «фашисты» суть одно и то же, талдычат безостановочно, что он-де «призывал нанести ядерный удар по Советскому Союзу» и «воспевал власовцев и оправдывал бандеровцев» (как их предшественники были уверены, будто он «прославляет германский милитаризм», пока в Варшаве и Москве не приняли канцлера ФРГ Вилли Брандта, мирными договорами поставившего точку в страхах перед западногерманским реваншизмом). И бесполезно им объяснять, что, выступая перед в 1975 году (то есть после глобального нефтяного кризиса и падения южновьетнамского Сайгона) перед собранием Американской федерации труда, Солженицын призывал американскую общественность не расхолаживаться. А именно не распускать у себя левую пропаганду, не позволять советским властям под предлогом «политики разрядки» раздавить диссидентское движение, не идти с ним на торговое сотрудничество, а дать понять, что СССР будет экономически слаб и неконкурентоспособен, покуда продолжает держаться за агрессивную идеологическую косность. Наследников Сталина он не любил, но сам умолял их больше заботиться о народе, особенно о русской России, а «не лезть во всякую драку». Удивительно, что ненавистники Солженицына забывают о полезном вроде бы факте: Солженицын не раз призывал вернуть Японии Южные Курилы, «но дорого». Забывают, ибо, потянувшись за лишним сочным аргументом, придется погрузиться в реальные высказывания реального Солженицына. Он ведь еще в 1990 году предупреждал о том, чем могут обернуться авантюрные и не на благо народа обращенные реформы. Может быть, они тогда с удивлением откроют для себя, кто и в каком году написал: «Банки нужны как оперативные центры финансовой жизни, но – не дать им превратиться в ростовщические наросты». Или вот это: «Шумливая «перестройка» еще ведь и не коснулась целебным движением ни сельского хозяйства, ни промышленности. А ведь эта растяжка – это годы страданья людей». Если бы не слово «перестройка», вышедшее навек из моды, к какому шестилетию постсоветской истории России не относимо это горькое замечание?.. Или вот еще очень актуальное: «Клеймо «фашизма», как в свое время «классовый враг», «враг народа», действует как успешный прием, чтобы сбить, заткнуть оппонента, навлечь на него репрессии… Так и простая наша попытка защитить свое национальное существование – ф а ш и з м! …Не оскорбляйте тавром «фашизм» тот народ, который разгромил Гитлера! <…> Нельзя не увидеть… безоглядного рефлекса: под усиленными заляпами «русским фашизмом» не дать ни в малой степени возродиться русскому сознанию». Возможно, Солженицын был до несправедливости навязчиво-суровым критиком всего «петербургского периода» русской истории. Но посмеют ли в этом упрекнуть его сегодняшние любители изощряться в остроумии насчет «хруста французской булки», взирающие на русскую историю до 1917 года с невежественным страхом? Быть может, прислушавшись к подлинному Солженицыну, они допустят мысль, что у него (после лишения советского паспорта принявшего только российский) были искренние основания взывать к рассудку и совести продолжателей дела КПСС. Уж не из ненависти к России он просил их одуматься, видя, что достаточно гораздых учредить «для позорной преемственности новую РКП, принимать всю кровь и грязь на русское имя и волочиться против хода истории». Солженицын, ужасая либералов, не верил идее многопартийной политики, размышлял, что любая партия, стало быть, противопоставляет себя остальному народу, а политик должен подчиняться собственному разуму и нуждам своих избирателей, а не партийной дисциплине. (Сколькие отсмеявшиеся весело над его любимым словом «земство» горько смеются над депутатской безотчетностью!) Но сложись политика 90-х разумнее – Солженицын мог бы оказаться вдохновителем какой-нибудь партии сбережения народа. Она объединяла бы прежде всего левых, не желающих связывать себя ни с серпом и молотом, ни с красной социнтерновской гвоздикой и радужными знаменами толерантности. Правый или левый? Безусловно, Солженицын долгое время – в лагере и работая «под глыбами» – испытывал что-то вроде стокгольмского синдрома. Трудно было не поддаться сомнениям, увидав, что существует множество украинцев и прибалтов, имевших какую-то свою правду, страшную для русских, пока не устранимую и уж не менее обоснованную и въедливую, чем правда немалой части русских мужиков, себе на погибель до конца уверенных, что надо «слева красного бить, справа белого». Русские в 40-е и много позже осмысляли свою трагедию как личную или народную, но не национальную – таких умников извели в первейшую очередь. А нерусские, державшиеся кучно, в отличие от оглушенных русских, умели вмылиться в душу как представители своих народов и более того – готовых наций. И при объяснении морока, наводимого советскими «националами», уместен образ именно стокгольмского синдрома, потому, что их национальное чувство, их неприязнь к России и стали одной из первопричин русской и общей трагедии. Однако Солженицын отнюдь не упивался солидарностью ни с этими ненавистниками России, ни с какими другими, а поставил вопрос о том, отчего временное, ситуативное помрачение петлюровской и махновской пугачевщины закостенело в ненависти и презрении к «москалям», немалой части жителей обоих берегов Днепра, отцы которых зачастую и помыслить не могли о том, что над ними может быть иная власть, кроме русского царя. При угаре перестройки весь бывший «при делах» политический класс «новой России» (не говоря уже о «новой Украине») уверялся, что «для того, чтобы объединиться, нужно сначала размежеваться». Солженицын же кричал: Советский Союз вот-вот погибнет, разрываемый антирусскими национализмами и азиатским демографическим взрывом, нужно спасать единство и триединство русского народа в созданном самоопределением всех русских территорий Российском Союзе. Он обращался к украинцам и белорусам: «Братья! Не надо этого жестокого раздела! – это помрачение коммунистических лет. Мы вместе перестрадали советское время, вместе попали в этот котлован – вместе и выберемся». После десятилетий без политики и философии (не путать с государственным руководством и идеологией) в России слишком многие были уверены, что Солженицын стоит на правом фланге русской мысли, на дальнем правом краю, где «Православiе, Самодержавiе, Народность» и какие-то совсем непонятные вещи, называвшиеся прежде «темным прошлым», «мракобесием» и другими страшными словами. Правее-де было лишь общество «Память», организация легально-экстремистская и весьма подозрительно воплощавшая страхи разных слоев советского общества перед «черносотенцами». С уверенностью, что Солженицын является настолько правым, насколько это можно терпеть «приличным людям», «новая Россия» свернула влево и въехала не в те ворота. Другим, левым столбом этих ворот был, разумеется, академик Андрей Дмитриевич Сахаров – крупный советский ученый, упорный и отважный диссидент, но абсолютно нерусский политический мыслитель. Вернее, симулякр политического мыслителя, человек управляемый и в общественных делах недалекий, нужный и дорогой для космополитической фракции советской интеллигенции, на фоне которой даже младореформаторы оказались центристами. «Дождалась Россия своего чуда – Сахарова, и этому чуду ничто так не претило, как пробуждение русского самосознания!» – иронизировал Солженицын, письменно полемизировавший с ним до и после высылки. Однако Солженицын – не правый, а предельно левый русский мыслитель. Левый настолько, насколько может быть левым верующий русский человек, понявший, во что обошлись России левые искания. По сути, Солженицын – народник, переросший народнические блажи пореформья и предреволюционья, русский социал-демократ, на собственном страшном опыте понявший отличия русской социал-демократии, на корню изведенной, от «зоциаль-демократии», породившей большевизм. В советской и постсоветской истории место справа от Солженицына – sede vacanto (пустое кресло). Столь же значимого правого русского мыслителя еще не появилось. У меня есть мечта… Владимир Войнович в гротескном памфлете «Москве-2042» нарисовал крушение дошедшего до абсурда «светлого будущего» и приход к власти карикатурной «русской партии» во главе с карикатурным же диктатором, списанным с Солженицына, как он его понимал. Он уверял, что гвоздит не Солженицына лично, а его авторитарную натуру и слепую склонность толпы создавать кумиров. Однако если бы Войнович попытался в образе писателя Сима Карнавалова сколь угодно жестоко, но честно спародировать не только творческий почерк и нелегкий норов Солженицына, но и его гражданские идеалы, он набросал бы нечто, напоминающее «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» Александра Чаянова. Но уж никак не юродско-изоляционистскую «империю нашу» с запретом на полеты «железных леталок». За годы, минувшие с выхода романа Войновича, мы слыхали, читали и повидали много псевдорусского и псевдодуховного, но отнюдь не от Солженицына и даже не от самых недалеких его почитателей и эпигонов. Солженицын – лишь один из осколков разбитой вдребезги в 1917 году России. При всем масштабе солженицынской личности картина, им нарисованная, предпочтения, им высказанные, советы, им данные, неизбежно отмечены очевидной неполнотой и спорностью. Он и сам это понимал и одобрял старания людей, далеко не близких ему по взглядам. Огромная заслуга Солженицына в том, что он ставил острейшие для России и по-прежнему неразрешенные вопросы. Солженицынские ответы на них можно подвергать грызущей критике справа. Но пытающиеся критиковать Солженицына слева ставят себя при этом (в этих вопросах) в положение нерусских. И возможно, если бы в русских думах левое крыло представлено было такими, как Солженицын, не знавшими, но чувствовавшими, чего нельзя, февральской катастрофы 1917 года бы не случилось. Если Россия найдет себя в современной и более совершенной правде, тогда и неоправдавшиеся моменты солженицынского творчества, литературного, исторического и философского, обретут достойное место. Но сегодня равная и все возрастающая нетерпимость, проявляемая и к сомнительному, и к неоспоримому у Солженицына, безграничные суеверные ужас и ненависть без тени знания и совести говорят о том, что русское общество движется едва ли не в противоположном направлении. Не слабейшие и опровергнутые временем слова Солженицына выглядят ныне одряхлело, но полнейшим безумием черт знает какого года звучат слова его ненавистников. Пока что о том, во что обошлись России потрясения и эксперименты минувшего века, можно судить по способности нашего общества понимать и критиковать Солженицына, русского мыслителя и поэта. Который в 2003 году, на свое 85-летие, признался, что самая большая его мечта – чтобы Россия, русский народ и русский язык сберегли себя в XXI веке и залечили бы свои раны. Дата публикации: 2 января 2019
Постоянный адрес публикации: https://xfile.ru/~uZAc5
|
Последние публикации
Выбор читателей
|